— Ах дура, ах — девчонка. Не то ты зверь, не то человек. Синяя, глупая.
Он почёсывал у ней пальцами за ухом, уверенный, что это ей приятно. Ихошка подобрала ноги, свёртывалась клубочком. Глаза у неё светились, как у давешнего зверка, зубки раскрылись. Гусеву стало жутковато.
В это время послышались шаги и голоса Лося и Аэлиты. Ихошка слезла с кресла и не твёрдо пошла к двери.
Этой же ночью, зайдя к Лосю в спальню, Гусев сказал:
— Дела наши не совсем хорошо обстоят, Мстислав Сергеевич. Девчонку я тут одну приспособил — зеркало соединять, и наткнулись мы, как раз, на заседание Верховного Совета. Кое-что я понял. Надо меры принимать, — убьют они нас, Мстислав Сергеевич, поверьте мне, — этим кончится.
Лось слушал и не слышал, — мечтательным взглядом глядел на Гусева. Закинул руки за голову:
— Колдовство, Алексей Иванович, колдовство. Потушите ка свет.
Гусев постоял, проговорил мрачно: — Так. — И ушёл спать.
Аэлита проснулась рано, и лежала облокотившись о подушки. Её широкая, открытая со всех сторон, постель стояла, по обычаю, посреди спальни на возвышении, устланном коврами. Шатёр потолка переходил в высокий, мраморный колодезь, — оттуда падал рассеянный, утренний свет. Стены спальни, покрытые бледной мозаикой, оставались в полумраке, — столб света опускался лишь на снежные простыни, на подушечки, на склонившуюся на руку пепельную голову Аэлиты.
Ночь она провела дурно. Обрывки странных и тревожных сновидений в беспорядке проходили перед её закрытыми глазами. Сон был тонок, как водяная плёнка. Всю ночь она чувствовала себя спящей и рассматривающей утомительные картины и в полузабытьи думала: — какие напрасные видения.
Когда утренним солнцем озарился колодец, и свет лёг на постель, Аэлита вздохнула, пробудилась совсем и сейчас лежала неподвижно. Мысли её были ясны, но в крови всё ещё текла смутная тревога. Это было очень, очень не хорошо.
«Тревога крови, помрачение разума, ненужный возврат в давно, давно прожитое. Тревога крови — возврат в ущелья, к стадам, к кострам. Весенний ветер, тревога и зарождение. Рожать, растить существа для смерти, хоронить, — и снова — тревога, муки матери. Ненужное, слепое продление жизни».
Так раздумывала Аэлита, и мысли были мудрыми, но тревога не проходила. Тогда она вылезла из постели, пошарила ногами туфли, накинула на голые плечи халатик и пошла в ванную, — разделась, закрутила волосы узлом и стала спускаться по мраморной лесенке в бассейн.
На нижней ступени она остановилась, — было приятно стоять в зное солнечного света, входящего сквозь узкое окно. Зыбкие отражения играли на стене. Аэлита посмотрела в синеватую воду — и там увидела своё отражение, луч света падал ей на живот. У неё дрогнула брезгливо верхняя губа. Аэлита бросилась в прохладу бассейна.
Купанье освежило её. Мысли вернулись к заботам дня. Каждое утро она говорила с отцом, — так было заведено. Маленький экран стоял в её уборной комнате.
Аэлита присела у туалетного зеркала, привела в порядок волосы, вытерла ароматным жиром, затем — цветочной эссенцией лицо, шею и руки, исподлобья поглядела на себя, нахмурилась, придвинула столик с экраном и включила цифровую доску.
В туманном зеркале появился знакомый отцовский кабинет: книжные шкафы, картограммы и чертежи на деревянных, стоящих призмах, стол, заваленный бумагами. Вошёл Тускуб, сел к столу, отодвинул локтем рукописи, и глазами нашёл глаза Аэлиты. Улыбнулся углом длинных, тонких губ:
— Как спала, Аэлита?
— Хорошо. В доме — всё хорошо.
— Что делают Сыны Неба?
— Они покойны и довольны. Они ещё спят.
— Продолжаешь с ними уроки языка?
— Нет. Инженер говорит свободно. Его спутнику достаточно знания.
— У них ещё нет желания покинуть мой дом?
— Нет, нет, о нет.
Аэлита ответила слишком поспешно. Тусклые глаза Тускуба дрогнули изумлением. Под взглядом его Аэлита стала отодвигаться, покуда её спина не коснулась спинки кресла. Отец сказал:
— Я не понимаю тебя.
— Что ты не понимаешь? Отец, почему ты мне не говоришь всего? Что ты задумал сделать с ними? Я прошу тебя…
Аэлита не договорила, — лицо Тускуба исказилось, словно огонь бешенства прошёл по нему. Зеркало погасло. Но Аэлита всё ещё всматривалась в туманную его поверхность, всё ещё видела страшное ей, страшное всем живущим лицо отца.
— Это ужасно, — проговорила она, — это будет ужасно. — Она поднялась стремительно, но уронила руки и села. Смутная тревога сильнее овладела ею. Аэлита облокотилась о предзеркалье, положила щёку на ладонь. Тревога шумела в крови, бежала ознобом. Как это было плохо, напрасно.
Помимо воли, встало перед ней, как сон этой ночи, лицо Сына Неба, — крупное, со снежными волосами, — взволнованное, с рядом непостижимых изменений, с глазами то печальными, то нежными, насыщенными солнцем земли, влагой земли, — жуткие, как туманные пропасти, грозовые, сокрушающие дух глаза.
Аэлита подняла голову, встряхнула кудрями. Сердце страшно, глухо билось. Медленно нагнувшись над цифровой дощечкой, она воткнула стерженьки.
В туманном зеркале появилась, дремлющая в кресле, среди множества подушек, сморщенная фигурка старичка. Свет из окошечка падал на его руки, лежавшие поверх мохнатого одеяла.
Старичок вздрогнул, поправил сползшие очки, взглянул поверх стёкол на экран, и улыбнулся беззубо.
— Что скажешь, дитя моё?
— Учитель, у меня тревога, — сказала Аэлита, — ясность покидает меня. Я не хочу этого, я боюсь, но я не могу.